Келломяки

Среднее время чтения: 6 минут(ы)

М. Б.

I

Заблудившийся в дюнах, отобранных у чухны,

городок из фанеры, в чьих стенах едва чихни —

телеграмма летит из Швеции: ‘Будь здоров’.

И никаким топором не наколешь дров

отопить помещенье. Наоборот, иной

дом согреть порывался своей спиной

самую зиму и разводил цветы

в синих стеклах веранды по вечерам; и ты,

как готовясь к побегу и азимут отыскав,

засыпала там в шерстяных носках.

II

Мелкие, плоские волны моря на букву ‘б’,

сильно схожие издали с мыслями о себе,

набегали извилинами на пустынный пляж

и смерзались в морщины. Сухой мандраж

голых прутьев боярышника вынуждал порой

сетчатку покрыться рябой корой.

А то возникали чайки из снежной мглы,

как замусоленные ничьей рукой углы

белого, как пустая бумага, дня;

и подолгу никто не зажигал огня.

III

В маленьких городках узнаешь людей

не в лицо, но по спинам длинных очередей;

и населенье в субботу выстраивалось гуськом,

как караван в пустыне, за сах. песком

или сеткой салаки, пробивавшей в бюджете брешь.

В маленьком городе обыкновенно ешь

то же, что остальные. И отличить себя

можно было от них лишь срисовывая с рубля

шпиль кремля, сужавшегося к звезде,

либо — видя вещи твои везде.

IV

Несмотря на все это, были они крепки,

эти брошенные спичечные коробки

с громыхавшими в них посудой двумя-тремя

сырыми головками. И, воробья кормя,

на него там смотрели всею семьей в окно,

где деревья тоже сливались потом в одно

черное дерево, стараясь перерасти

небо — что и случалось часам к шести,

когда книга захлопывалась и когда

от тебя оставались лишь губы, как от того кота.

V

Эта внешняя щедрость, этот, на то пошло,

дар — холодея внутри, источать тепло

вовне — постояльцев сближал с жильем,

и зима простыню на веревке считала своим бельем.

Это сковывало разговоры; смех

громко скрипел, оставляя следы, как снег,

опушавший изморозью, точно хвою, края

местоимений и превращавший ‘я’

в кристалл, отливавший твердою бирюзой,

но таявший после твоей слезой.

VI

Было ли вправду все это? и если да, на кой

будоражить теперь этих бывших вещей покой,

вспоминая подробности, подгоняя сосну к сосне,

имитируя — часто удачно — тот свет во сне?

Воскресают, кто верует: в ангелов, в корни (лес);

а что Келломяки ведали, кроме рельс

и расписанья железных вещей, свистя

возникавших из небытия, пять минут спустя

и растворявшихся в нем же, жадно глотавшем жесть,

мысль о любви и успевших сесть?

VII

Ничего. Негашеная известь зимних пространств, свой корм

подбирая с пустынных пригородных платформ,

оставляла на них под тяжестью хвойных лап

настоящее в черном пальто, чей драп,

более прочный, нежели шевиот,

предохранял там от будущего и от

прошлого лучше, чем дымным стеклом — буфет.

Нет ничего постоянней, чем черный цвет;

так возникают буквы, либо — мотив ‘Кармен’,

так засыпают одетыми противники перемен.

VIII

Больше уже ту дверь не отпирать ключом

с замысловатой бородкой, и не включить плечом

электричество в кухне к радости огурца.

Эта скворешня пережила скворца,

кучевые и перистые стада.

С точки зрения времени, нет ‘тогда’:

есть только ‘там’. И ‘там’, напрягая взор,

память бродит по комнатам в сумерках, точно вор,

шаря в шкафах, роняя на пол роман,

запуская руку к себе в карман.

IX

В середине жизни, в густом лесу,

человеку свойственно оглядываться — как беглецу

или преступнику: то хрустнет ветка, то всплеск струи.

Но прошедшее время вовсе не пума и

не борзая, чтоб прыгнуть на спину и, свалив

жертву на землю, вас задушить в своих

нежных объятьях: ибо — не те бока,

и Нарциссом брезгающая река

покрывается льдом (рыба, подумав про

свое консервное серебро,

X

уплывает заранее). Ты могла бы сказать, скрепя

сердце, что просто пыталась предохранить себя

от больших превращений, как та плотва;

что всякая точка в пространстве есть точка ‘a’

и нормальный экспресс, игнорируя ‘b’ и ‘c’,

выпускает, затормозив, в конце

алфавита пар из запятых ноздрей;

что вода из бассейна вытекает куда быстрей,

чем вливается в оный через одну

или несколько труб: подчиняясь дну.

XI

Можно кивнуть и признать, что простой урок

лобачевских полозьев ландшафту пошел не впрок,

что Финляндия спит, затаив в груди

нелюбовь к лыжным палкам — теперь, поди,

из алюминия: лучше, видать, для рук.

Но по ним уже не узнать, как горит бамбук,

не представить пальму, муху це-це, фокстрот,

монолог попугая — вернее, тот

вид параллелей, где голым — поскольку край

света — гулял, как дикарь, Маклай.

XII

В маленьких городках, хранящих в подвалах скарб,

как чужих фотографий, не держат карт —

даже игральных — как бы кладя предел

покушеньям судьбы на беззащитность тел.

Существуют обои; и населенный пункт

освобождаем ими обычно от внешних пут

столь успешно, что дым норовит назад

воротиться в трубу, не подводить фасад;

что оставляют, слившиеся в одно,

белое после себя пятно.

XIII

Необязательно помнить, как звали тебя, меня;

тебе достаточно блузки и мне — ремня,

чтоб увидеть в трельяже (то есть, подать слепцу),

что безымянность нам в самый раз, к лицу,

как в итоге всему живому, с лица земли

стираемому беззвучным всех клеток ‘пли’.

У вещей есть пределы. Особенно — их длина,

неспособность сдвинуться с места. И наше право на

‘здесь’ простиралось не дальше, чем в ясный день

клином падавшая в сугробы тень

XIV

дровяного сарая. Глядя в другой пейзаж,

будем считать, что клин этот острый — наш

общий локоть, выдвинутый вовне,

которого ни тебе, ни мне

не укусить, ни, подавно, поцеловать.

В этом смысле, мы слились, хотя кровать

даже не скрипнула. Ибо она теперь

целый мир, где тоже есть сбоку дверь.

Но и она — точно слышала где-то звон —

годится только, чтоб выйти вон.

Рейтинг
( Пока оценок нет )