Итальянские слезы

Среднее время чтения: 6 минут(ы)

Возле Братска, в посёлке Анзёба,

плакал рыжий хмельной кладовщик.

Это страшно всегда до озноба,

если плачет не баба — мужик.

И глаза беззащитными были

и кричали о боли своей,

голубые, насквозь голубые,

как у пьяниц и малых детей.

Он опять подливал, выпивая,

усмехался; «А, всё это блажь!»

И жена его плакала: «Ваня,

лучше выпей, да только не плачь».

Говорил он, тяжёлый, поникший,

как, попав под Смоленском в полон,

девятнадцатилетним парнишкой

был отправлен в Италию он:

«Но лопата, браток, не копала

в ограждённой от всех полосе,

а роса на шоссе проступала,

понимаешь — роса на шоссе!

И однажды с корзинкою мимо

итальянка-девчушечка шла,

и, что люди — голодные, мигом,

будто русской была, поняла.

Вся чернявая, словно грачонок,

протянула какой-то их фрукт

из своих семилетних ручонок,

как из бабьих жалетельных рук.

Ну а этим фашистам проклятым —

что им дети, что люди кругом,

и солдат её вдарил прикладом

и вдобавок ещё — сапогом.

И упала, раскинувши руки,

и затылок — весь в кровь о шоссе,

и заплакала горько, по-русски,

так, что сразу мы поняли все.

Сколько наша братва отстрадала,

оттерпела от дома вдали,

но чтоб эта девчушка рыдала,

мы уже потерпеть не могли.

И овчарок, солдат мы — в лопаты,

рассекая их сучьи хрящи,

ну а после уже — в автоматы.

Оказались они хороши.

И свобода нам хлынула в горло,

и, вертлявая, словно юла,

к партизанам их тамошним в горы

та девчушечка нас повела.

Были там и рабочие парни,

и крестьяне — все дрались на ять!

Был священник, по-ихнему «падре»

(так что бога я стал уважать).

Мы делили затяжки, и пули,

и любой сокровенный секрет,

и порою, ей-богу, я путал,

кто был русский в отряде, кто — нет.

Что оливы, браток, что берёзы —

это, в общем, почти всё равно.

Итальянские, русские слёзы

и любые — всё это одно…»

«А потом?» —

«А потом при оружье

мы входили под музыку в Рим.

Гладиолусы плюхались в лужи,

и шагали мы прямо по ним.

Развевался и флаг партизанский,

и французский, и английский был,

и зебрастый американский…

Лишь про нашенский Рим позабыл.

Но один старичишка у храма

подошёл и по-русски сказал:

«Я шофёр из посольства Сиама.

Наш посол был фашист… Он сбежал…

Эмигрант я, но родину помню.

Здесь он, рядом, тот брошенный дом.

Флаг, взгляните-ка, — алое поле, —

только лев затесался на нём».

И тогда, не смущаясь нимало,

финкарями спороли мы льва,

но чего-то ещё не хватало —

мы не поняли даже сперва.

А чернявый грачонок — Мария,

(да простит ей сиамский посол!)

хвать-ка ножницы из барберии

да и шварк от юбчонки подол!

И чего-то она верещала,

улыбалась — хитрёхонько так,

и чего-то она вырезала,

а потом нашивала на флаг.

И взлетел — аж глаза стали мокнуть

у братвы загрубелой, лютой —

красный флаг, а на нём серп и молот

из юбчонки девчушечки той…»

«А потом?»

Похмурел он, запнувшись,

дёрнул спирта под сливовый джем,

а лицо было в детских веснушках

и в морщинах — не детских совсем.

«А потом через Каспий мы плыли,

улыбались, и в пляс на борту.

Мы героями вроде как были,

но героями — лишь до Баку.

Гладиолусами не встречали,

а встречали, браток, при штыках.

По-немецки овчарки рычали

на отечественных поводках.

Конвоиров безусые лица

с подозреньем смотрели на нас,

и кричали мальчишки нам: «Фрицы!» —

так, что слёзы вставали у глаз.

Весь в прыщах лейтенант-необстрелок

в форме новенькой — так его мать! —

нам спокойно сказал: «Без истерик!» —

и добавил: «Оружие сдать!»

Мы на этот приказ наплевали,

мы гордились оружьем своим:

«Нам без боя его не давали,

и без боя его не сдадим».

Но солдатики нас по-пастушьи

привели, как овец, сосчитав,

к так знакомой железной подружке

в так знакомых железных цветах.

И куда ты негаданно делась

в нашей собственной кровной стране,

партизанская прежняя смелость?

Или, может, приснилась во сне?

Опустили мы головы низко

и оружие сдали легко.

До Италии было не близко.

До свободы — совсем далеко.

Я, сдавая оружье и шмотки,

под рубахою спрятал тот флаг,

но его отобрали при шмоне:

«Недостоин, — сказали, — ты враг…»

И лежал на оружье безмолвном,

что досталось нам в битве святой,

красный флаг, а на нём — серп и молот

из юбчонки девчушечки той…»

«А потом?»

Усмехнулся он желчно,

после спирту ещё пропустил

да и ложкой комкастого джема,

искривившись, его подсластил.

Вновь лицо он сдержал через силу

и не знал, его спрятать куда.

«А, не стоит… Что было — то было.

Только б не было так никогда.

Завтра рано вставать мне — работа.

Ну а будешь в Италии ты:

где-то в городе Монте-Ротонда

там живут партизаны-браты.

И Мария — вся в чёрных колечках,

а теперь уж в седых — столько лет…

Передай — если помнит, конечно, —

ей от рыжего Вани привет.

Ну не надо про лагерь, понятно.

Как сказал — что прошло, то прошло.

Ты скажи им — им будет приятно:

«В общем, Ваня живёт хорошо…»

Ваня, всё же я в Монте-Ротонде

побывал, как просил меня ты.

Там крестьянин, шофёр и ремонтник

обнимали меня, как браты.

Не застал я сеньоры Марии.

На минуту зашёл в её дом,

и взглянули твои голубые

С фотографии — рядом с Христом.

Меня спрашивали и крестьяне,

и священник, и дровосек:

«Как там Ванья? Как Ванья? Как Ванья? —

И вздыхали: — Какой человек!»

Партизаны стояли рядами —

столько их для расспросов пришло,

и твердил я, скрывая рыданья:

«В общем, Ваня живёт хорошо».

Были мы ни пьяны, ни тверёзы —

просто пели и пили вино.

Итальянские, русские слёзы

и любые — всё это одно.

Что ж ты плачешь, опять наливая,

что ж ты цедишь: «А, всё это — блажь!»?

Тебя помнит Италия, Ваня,

и запомнит Россия. Не плачь.

Рейтинг
( Пока оценок нет )